Моря дул влажный ветер. Сборник идеальных эссе по обществознанию

Моря дул влажный ветер. Сборник идеальных эссе по обществознанию

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:

100% +

Максим Горький

Макар Чудра

С моря дул влажный холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя, окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.

Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову и мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.

– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!

– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.

– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…

– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И всё работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.

– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.

– А я, вот смотри, в 58 лет столько видел, что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.

– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!

– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.

Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.

Макар подал мне трубку.

– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.

«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и всё, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то, наверно бы, крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!

«И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то недолго – поездит да и продаст, а деньги кто хочет, тот и возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!

«Наш табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.

«Ты Нонку мою знаешь? Царица-девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.

«Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был господарь старый! Смотрел, смотрел да и говорит Радде: „Гей! Поцелуй, кошель денег дам“. А та отвернулась в сторону, да и только! „Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей“, – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и всё тут.

«– Эх, девка! – охнул он да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.

«А на другой день снова явился. „Кто ее отец?“ – громом гремит по табору. Данило вышел. „Продай дочь, что хочешь возьми!“ А Данило и скажи ему: „Это только паны продают всё, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую!“ Взревел было тот да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись да и пошли. День идем и два, смотрим – догнал! „Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: всё поделю с вами, богат я сильно!“ Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.

«– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.

«– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила нас Радда.

«Засмеялся Данило и все мы с ним.

«– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – И пошли мы вперед.

«А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!

«Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было, или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!

«Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.

«– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!

«Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка – целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем. Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!

«Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А слушай-ка дальше.

«Радда и говорит: „Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и чуткую?“ А тот смеется: „Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!“

«Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: „А еще говорили, что Зобар умен и ловок, – вот лгут люди!“ – и пошла прочь.

«– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!

«– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.

«Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, всё равно лучше того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!

«Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет, бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки. Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!

«Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы тогда крикнул Лойко: „В ножи, товарищи!“ – то и пошли бы мы все в ножи, с кем указал бы он. Всё он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли б только это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.

«Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит Лойко: „Спой, Зобар, песенку, повесели душу!“ Тот повел оком на Радду, что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:


Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мой борзый конь,
Тверда моя рука!

«Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.


Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед?!
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу-луну!

«Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:

«– Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь да – в лужу носом, усы запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал – стерпел парень и поет себе:


Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!

«– Это песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!

«Старый Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и воем нам по душе была удалая Зобарова песня! Только Радде не понравилась.

«– Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она, точно снегом в нас кинула.

«– Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил наземь шапку да и говорит, весь черный, как земля:

«– Стой, Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!

«– Вот сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!

«– Добро! – молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими людьми. Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так, как я хочу! – И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, – вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь затылком – грох!..

«Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему ременное кнутовище за ноги да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.

«И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. А потом встал тихо да и пошел в степь, ни на кого не глядя, Нур шепнул мне: „Смотри за ним!“

И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то, сокол!»

Макар выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово и строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный молнией, но всё еще мощный, крепкий и гордый силой своей. Море шепталось по-прежнему с берегом, и ветер всё так же носил его шёпот по степи. Нонка уже не пела, а собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.

«Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от жалости, но всё ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.

«И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко всё видно.

«Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.

«Весело мне стало! „Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!“ Вот она подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко, разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:

«– Брось! Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет дальше?

«– Слушай! – Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя пришла, а мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и всё тут.

«– Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами повел, точно связанный по рукам и ногам.

«– Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы себе бы сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.

«– Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну ка, скажи еще!

«– А еще вот что, Лойко: всё равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше – петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром времени, – сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою – и тогда я буду твоей женой.

«Вот чего захотела чёртова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!

«Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но не выдала себя.

«– Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?

«– Слышу! Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.

«Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.

«Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..

«Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:

«– Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и всё тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.

«– Ну! – крикнула Радда Зобару.

«– Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь зазвенела, – засмеялся.

«– Так вот и всё дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, – простите меня, братцы!

«Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.

«А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:

«– Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…

«Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка была!

«– Эх, да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.

«Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: „Надо связать его!..“ Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!

«– Вот так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.

«А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.

«Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой как лунь, лег вниз лицом на землю и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.

«Было тут над чем плакать, сокол!

«…Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не загинешь даром. Вот и всё, сокол!»

Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами, неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.

– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.

Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.

А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…

Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев-цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.

А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.

...

«С МОРЯ ДУЛ ТЕПЛЫЙ ВЕТЕР!»

Городу моего детства посвящается

С моря дул теплый влажный ветер. Он тянул с собой сладкий запах разлитого по воде мазута, и горьковатый привкус оливковых деревьев, в изобилии растущих в южных краях. Солнце заканчивало свой дневной путь где-то за холмом, украшенном ажурной телевышкой, и город начинал постепенно остывать от жары. На приморском бульваре около фонтанов становилось все оживленнее. Наступало время, когда на прогулку выходили дети и пенсионеры. Мелюзга всех мастей и национальностей с удовольствием носилась по кустам и запускала в фонтанах кораблики. Пенсионеры холили свои уставшие за трудовые годы тела на больших деревянных скамейках, стоящих вдоль фонтанов, и лениво обменивались газетными новостями минувшего дня. В те далекие семидесятые государство бережно оберегало своих граждан от излишне тревожной информации и поэтому разговоры были безмятежными и аморфными, как и сами газетные новости. Пенсионеры твердо верили, что они живут в самом прекрасном и богатом месте на земле, и другой такой страны они не знали, где так вольно дышит человек. Это вносило в их жизнь умиротворение и порядок.
Во всеобщем предвечернем благодушии никому не было дела до двоих молодых людей, молча шагающих по бульвару. Они держались за руки и ни о чем не говорили. Сейчас им этого не хотелось. Они были счастливы только от того, что просто идут рядом, и что-либо говорить при этом было совершенно не обязательно.
Им даже не нужно было смотреть друг на друга, никого другого вокруг для них все равно в такие минуты не существовало.
Он только что закончил школу, не дотянув на «отлично» всего три предмета, и усиленно занимался, готовясь к поступлению в институт. Она закончила ту же школу годом раньше и, не торопясь определяться в своей жизни, устроилась смотрителем в городскую картинную галерею. Впрочем, с одним, как ей казалось, она определилась окончательно и на всю жизнь. Она любила. И любила только его. Все остальное было не так уж важно и значительно. Каждый его телефонный звонок, каждая встреча с ним наполняли ее жизнь смыслом и ощущением счастья. Она знала, что и он готов бросить к черту свои учебники и бежать к ней, если она позовет. Но она никогда этого не делала. Особый уклад жизни в южной республике накладывал отпечаток на поведение не только представителей коренной национальности, но и на всех ее обитателей. В те годы в городе никому не приходило в голову делить людей на грузин, азербайджанцев, армян, русских или кого-то еще. Дети, носившие в себе кровь трех-четырех национальностей были обычным явлением и поэтому считалось даже неприличным спорить о том чья нация лучше.
Все горожане в той или иной степени подчинялись сложившемуся укладу и образу поведения и поэтому с гордостью говорили, что принадлежат к особой единой нации.
Сообразуясь с этим укладом, порядочная девушка не должна была позволять себе первой знакомиться с парнем, первой звонить ему и вообще быть назойливой в отношениях с мужчиной.
Она была порядочной девушкой и старалась придерживаться этих неписаных законов.
Он тоже с рождения жил в этом городе и хорошо впитал в себя общественное представление о мужчине, а он уже был практически мужчина, как о гордом кормильце и добытчике. Считалось неприличным, если у мужчины, даже такого молодого, как он, нет денег для того, чтобы доставить своей любимой все мыслимые и немыслимые удовольствия. Ну хотя бы мыслимые. Ну хотя бы самые земные. По части путей зарабатывания таких денег общественная мораль допускала известную свободу и мужчины, пусть немного не ладящие с законом, но имеющие деньги, всегда были в городе в почете и уважении.
Он всякий раз стеснялся, когда они проходили мимо вечерних кафе и старался отвлечь ее разговором, если взгляд упирался в раскинувшиеся по городу непомерно дорогие для него общепитовские заведения. Сжимая в кармане рубль, который родители выдавали два раза в неделю, он всякий раз прикидывал, останется ли у него на такси после прогулки или нет. Возвращение девушки домой на такси тоже входило в неписаные ритуалы ухаживания городского быта, даже, если до ее дома было 5 остановок на автобусе. Учитывая, что таксисты, независимо от показаний счетчика, меньше рубля никогда не брали, у них ведь тоже были любимые, эта завершающая стадия совместных встреч беспокоила его не меньше, чем светящиеся огни ночных кафе.
Хотя ничего этого она не замечала. Точнее не хотела замечать. Она просто любила. Он это чувствовал и тем успокаивал свое самолюбие.
В конце концов, размышляли они, совершенно не важно, сколько у них будет денег. Главное, что они хотели любить друг друга вечно, а все остальное должно было приложиться само собой.
Им просто было хорошо вдвоем. Они часами бродили по красивым улицам и не чувствовали усталости. Иногда они садились на морской трамвайчик и катер, споря с ветром, уносил их в безбрежную и безмятежную даль. Такую же безмятежную, как и их юность. Он очень любил смотреть на ее лицо, когда она подставляла его ветру, и тот весело развевал ее пшеничные волосы, теребил подол юбки. Тогда в моде опять были миди. Короткое уже успело надоесть. Вообще-то надо сказать, что общественное мнение города не особо-то и допускало чрезмерного укорачивания юбок, а мужчину, появившегося в шортах на улице, просто могла остановить милиция, ибо тогда считалось, что между шортами и трусами особой разницы нет.
Единственное, что сильно огорчало их обоих, это неизбежность скорого расставания. Он твердо решил поступать на юридический факультет. В ту пору руководитель республики, устроив показательную борьбу с кумовством, запретил детям юристов учиться на юридическом факультете республиканского университета. «Литературная газета», тогдашний рупор интеллигенции, позволила себе даже покритиковать чрезмерно ретивых партийцев, но на том дело и закончилось. Кто не жил на юге СССР в 70-х, вряд ли поверит, что такое могло быть.
К несчастью, его родители оказались юристами, да еще не занимающими высших иерархических постов, и поэтому отъезд за пределы республики оказался неизбежным.
Она не любила плакать. Он первый раз увидел ее слезы, когда на прощание сжал в ладонях ее лицо, и она не смогла сдержаться. Он покосился на родителей, тактично отшедших в сторону, и поцеловал теплые соленые слезинки. Это было довольно смелым и вызывающим жестом. Поцелуи на глазах родителей ко многому обязывали.
В Московском университете на юрфаке требования к знаниям оказались несколько выше, чем их давали в республиканских школах. Да и после 10-го класса юношей принимали неохотно. Преимущество отдавали парням, отслужившим срочную. Короче, он не набрал необходимого количества баллов и перед ним засветила реальная перспектива призыва в армию. Это сейчас уклониться от службы в армии стало чуть ли не почетным делом по всей России. В то время к этому вопросу в СССР с пониманием относились только в тех широтах, где располагался его город. Как носитель южных традиций, в армию он идти не хотел, и поступил в московский политехнический, благо тогда конкурса в такие вузы практически не было, а вступительные экзамены начинались на месяц позже университетских.
Ну что ж, инженер, так инженер. Ей было все равно. Он только был так далеко…
# # #

… «Катя! Ты?!»- Олег даже немного оторопел. Случайно встретить ее через столько лет, да еще в Сочи в прибрежном ресторане он никак не ожидал. Воистину только гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Ну да это общеизвестно.
« К тебе можно присесть?»
Катя тоже никак не ожидала увидеть его. Она разнежилась в теплом сумраке сочинского вечера, удобно устроившись в плетеном кресле на открытой веранде дорогого ресторана. Ветер с моря теребил ее роскошные пшеничные волосы, освежал упругую и гладкую кожу лица. Несмотря на то, что Кате давно уже забежало за тридцать, она была в великолепной форме. Легкая блузка и юбка миди, короткое уже успело надоесть, как нельзя лучше подчеркивали достоинства ее фигуры. Босоножки на высоких каблуках делали загорелые ноги хозяйки еще более стройными и привлекательными. Бриллиантовые сережки, в меру дорогие, но очень изящные, отбрасывали во все стороны разноцветные искорки, покачиваясь в такт поворотам ее головы. Катя пила капучино и медленно с удовольствием курила длинный «Данхил». Встреча с Олегом явно не входила в ее планы.
Он не сильно изменился. Только помятое и плохо бритое лицо наряду с затертыми шортами, простецкой майкой и кроссовками на босую ногу выдавали в нем все того же «простого инженера», с которым она рассталась в начале 80-х…
Нет, она не предавала его. И любила, кажется, по-прежнему. И каждый его приезд на студенческие каникулы становился для них праздником.
Олег, несмотря на ее робкие напоминания, отказывался обсуждать сроки их возможной женитьбы, поскольку, как он считал, не может пока содержать семью на студенческую стипендию и родительские дотации.
Однако пока Олег корпел над сопроматом, Катя превратилась в роскошную барышню, на которую на улице оглядывались почти все мужики, хоть что-то понимающие в женщинах. Она поступила в местный иняз. Круг знакомых стал увеличиваться, и ее быстро затянуло в центр этого круга.
Они по-прежнему переписывались, и Катя регулярно писала ему нежные письма. Сначала каждый день, потом каждую неделю. Затем интервалы участились. Он мучился и метался в своем далеке, но бросить учебу не мог. Олег должен был иметь профессию и твердо встать на ноги. Конечно он понимал, когда поступал в политехнический, что друзья в городе будут подшучивать над ним. Инженерство на югах считалось далеко не самой престижной работой. «Пожизненные 120 «р» и украсть нечего»-, такой приговор инженеру был у общественного мнения. Олег с мнением был согласен, но и бросить институт не хотел. Он не любил бросать начатое дело, пускай даже начатое из-за боязни попасть в армию, а вовсе не от любви к профессии.
Когда Олег закончил ВУЗ и получил распределение, она сама уже не захотела торопиться выходить за него замуж, а уж тем более уезжать из родного города в холодную Тюмень.
К тому времени у нее уже было столько выгодных предложений о замужестве, что стоило обо всем хорошенько подумать.
Олег уехал в свою Тюмень один и с горя запил. Катя вскоре вышла замуж за другого…
Катя удивленно охнула и даже изобразила очень приветливую улыбку.
Кто бы мог подумать,что они встретятся вновь здесь, на роскошном курорте! И похоже этот праздник жизни не был для Олега естественной средой. Теперь в Сочи есть все то же самое, что и заграницей, и главное, цены такие же…
«Олег!? Здравствуй! Садись, конечно!» – пригласила она.
«Сколько же лет мы не виделись! Пятнадцать! Нет? Слушай, двадцать! Двадцать лет! Не может быть! Как время быстро летит!»- тараторила Катя, делая вид, что действительно рада встрече со своей юностью.
« А ты не изменилась, -сказал Олег,- даже стала еще лучше».
« Да ладно,- махнула рукой Катя,- с возрастом мы все не молодеем. Хотя за комплимент спасибо. Ты лучше о себе расскажи, откуда ты, где сейчас работаешь?»
Олег несколько замялся, явно не зная что ответить и как-то неуверенно сказал: «Да я сейчас вообще-то уже не работаю».
«Ясно,- про себя подумала Катя,- сейчас начнется традиционная история про талантливого инженера, который не может позволить себе заниматься презренной коммерцией, чтобы прокормить семью и сидевшего до последнего в своем задрипанном НИИ, пока его не турнули по сокращению штатов. Теперь, наверно приехал на халяву отдохнуть к какому-нибудь своему другу, из местных…Безработный интеллигент – обычная картина. Он ведь был такой подающий надежды... Спился наверно окончательно… Слушать эту тоску нет никакого желания…»
« Ну и ладно, - сказала она, прервав его на полуслове, - и не будем о грустном». Олег удивленно поднял на нее глаза, но продолжать не стал.
«А ты как,»- спросил после некоторой паузы он.
И тут Кате нестерпимо захотелось показать Олегу какая пропасть разделяет их сейчас. Чтобы тот понял на какую жизнь он обрекал ее своим инженерским будущим. Захотелось, дать ему почувствовать запах настоящей жизни, чтобы он понял и простил ее за то, что выбрала другую судьбу. Где-то там далеко,в глубине души, у Кати жило чувство вины перед своей первой любовью и ей было бы удобней знать, что это Олег чувствует себя виноватым в их разрыве из-за своих глупых принципов.
« А я нормально, - беззаботно бросила она.- Муж на московской товарной бирже акциями торгует, держит брокерскую контору.
Видишь, из-за деревьев крышу моего особнячка?
Басейн, солярий, сауна, обслуга и все остальные дела. Езжу на красном «Ягуаре». Может быть заметил там, наверху, у дороги. В Сочи этот, кажется, единственный такой. Муж специально пригнал его мне сюда. Не люблю эти «Мерсы» и «БМВ» . А вон яхта у причала. Как тебе наша красавица? Я недавно приехала с морской прогулки, капитан еще не успел отогнать ее в яхт-клуб. Кстати, знаешь сколько такая стоит?»
Катя видела,что услышанное возымело действие. По мере того,как она рассказывала, глаза у Олега все больше расширялись от удивления. Он даже передвинулся на краешек стула и слушал ее со все более возрастающим вниманием.
« И сколько же?» - с искренним любопытством спросил Олег.
«Полтора лимона» ,- небрежно бросила Катя.
«Баксов?»- протянул Олег
«Ну не рублей же!»- гордо вскинула голову Катя.
Яхта,на которую указывала Катя, была действительно шикарной. Это штучка не их тех,что под парусами бегают на спортивных гонках. Это был средних размеров кораблик, упакованный по последнему слову техники. Впрочем, определить,что он “упакованный” удавалось только по обилию антенн на его верхней палубе и тонированным стеклам,через которые увидеть содержимое яхты не представлялось никакой возможности. Белоснежная, она одиноко слегка покачивалась в такт мелким волнам у причала, расположенного прямо на пляже,куда выходила веранда ресторана.
Снаружи над входными дверями была прикреплена красивая табличка на английском примерного того содержания, что если вы намерены спросить сколько стоит эта игрушка, то вы не из того общества и вам нечего делать на борту этого агрегата.
Олег вздохнул и попытался что-то сказать, но Катя уже полностью перешла в наступление.
“Что нас с тобой ждало, Олег? - задала Катя риторический вопрос и сама на него ответила, -нищета в твоей Тюмени? Вечное бесквартирное скитание? Пока я была еще глупой девчонкой, я наверняка выскочила бы за тебя замуж. Но ты же сам тогда понимал,что на твою стипендию мы прожить не сможем. А потом я поумнела и поняла,что мы просто промучаемся с тобой всю жизнь, а рай с милым в шалаше очень скоро кончается. Ты разве со мной не согласен?”
“Ну вообще-то да,»-задумчиво произнес Олег и потер свою небритую щеку.
“Вот видишь,- обрадовалась Катя,- ты же сам все понимаешь. Это просто жизнь так распорядилась и никто ни в чем не виноват. Ты ведь тоже не виноват,что у тебя так сложилась судьба. Просто кто-то приспособился к новым условиям, а кто-то нет.”
Видя, что Олег не собирается ее в чем-то укорять, она уже спокойно спросила: “Ты- то сам женат?”
“Женат”,- спокойно ответил Олег,
“ Вот и славно,- подхватила Катя, - значит все устроилось”
“ Ты здесь надолго?»- Олег попытался перехватить нить разговора.
“Ну вот еще,- промелькнуло в голове у Кати, -сейчас начнет набиваться на встречу, пойдут разговоры из серии “ А ты помнишь..!” Потом денег, чего доброго, попросит в долг».
«Ты понимаешь,- вслух сказала она,- я завтра утром улетаю, поэтому времени свободного практически не осталось. К тому же муж у меня свирепый ревнивец. Видишь вокруг веранды мужики здоровые прохаживаются? Охрана! За каждым моим шагом, гады, следят и все мужу докладывают. Поэтому,Олежек, ты не обижайся, я не могу с тобой долго разговаривать...”
Она встала и начала складывать в сумку сигареты и зажигалку.
“Официант,»- позвал Олег.
“Вот только этого еще не хватало,- тут же сообразила Катя.
«Сейчас начнет на меня тратиться, а потом еще и провожать увяжется. Интересно, а у него хватило бы денег на мой кофе и сигареты?”
“ Олежек, не беспокойся», - быстро сказала она и помахала в бар рукой, показывая, что уже ничего не нужно.
« Я расплатилась с официантом сразу.
Провожать меня не надо», - заговорщически проговорила Катя и глазами повела в сторону здоровых мужиков.
Олег, видимо все понял, виновато развел руками и пробормотал: “Извини, рад был тебя увидеть. Будь счастлива.”
“Ну, пока,» - повеселела Катя и выпорхнула из-за стола. Она быстро поднялась по мраморной лестнице, ведущей в город и скрылась за деревьями.
Когда Катя вышла на дорогу, то свернула в сторону, прямо противоположную тому красивому особнячку, на который указывала Олегу, и даже не обратила внимания на роскошный красный «Ягуар»,притихший у тротуара.
“Вот блин,- злилась на себя Катя, -в кои веки наскребла денег, приехала на дорогой курорт, а тут вместо состоятельных мужиков Олега встретила. Откуда он взялся на мою голову!”
Чувство вины перед Олегом, возникшее у нее в первую минуту встречи, улетучилось полностью. Она видела, как он был растерян и удивлен. Ее рассказ наверняка произвел на него впечатление, ведь Олег всегда так ранимо относился к своему жизненному успеху и очевидно понял, что он не смог бы дать ей даже толики того, что она ему сейчас наговорила.
“Ну пусть я со своим дураком-мужем не живу уже несколько лет, пусть у меня нет машины и этой чертовой яхты, пусть я снимаю номер в пансионате. Но я-то, слава богу, сама могу что-то заработать и держусь в этой жизни на плаву. А он, оборванец какой-то! Весь вечер испортил. Думала,что в этот ресторан одни богатые заходят. Тут же чашка кофе стоит 100 рублей! С ума сойти!”
Олег, оставшись один за столиком, устало подпер голову руками.
“Олег Петрович!»- к нему подошел самый старший из тех здоровых мужиков, что стояли на песке вокруг ресторана. На вид ему было лет 50, на голове крупные залысины, но гибкость тела и натренированность мышц выдавали в нем хорошего спортсмена. Он обратился к Олегу с укоризной в голосе, как обращается любящая бабка к ненаглядному внуку, заранее зная, что никогда и ни за что его не осудит:
“Олег Петрович! Вы бы после вчерашнего сходили в сауну, поплавали в бассейне, побрились, приоделись. А то вон какие шикарные женщины в наш ресторан залетают, а Вы их небось распугиваете.”
“Семеныч,- повернулся Олег к подошедшему,- ты уже 9-й год у меня начальником охраны, должен все помнить.”
Он кивнул головой в сторону причала:” Сколько мы платили за нашу яхту?”
“Так это ж когда было, Олег Петрович. До кризиса еще, или забыли? Тогда мы за нее три лимона отдали. Сейчас она не больше двух стоит”.
“Слушай,- удивился Олег, -а ведь она цену вещам знает!”
“Вы об этой дамочке? Откуда она, такая красивая?”
“У нее муж на московской товарной акциями торгует»,- Олег многозначительно поднял палец и надул щеки.
“Помилуйте, Олег Петрович! МТБ уже несколько лет, как закрылась! Какие акции, какой муж?!”
“Да сам знаю»,- махнул рукой Олег и тяжело выдохнул перегаром.
“Жениться Вам пора, Олег Петрович, - попенял начальник охраны, -так ведь и здоровье сгубить не долго”.
Олег, казалось не слышал его и как бы в пространство сказал: “ Я ведь не соврал ей, я правда уже нигде не работаю”.
“И слава богу, - отозвался Семеныч. -Сколько можно этой нефтью проклятой торговать. Вы ж пока работали, я ночей не спал. Который раз Вас, извините, грохнуть обещали?!”
“На то и поставлен был,- важно сказал Олег,- возле моего бренного тела.
А вообще-то ты прав, Семеныч! Надо привести себя в порядок, а то после вчерашнего приема я не в своей тарелке. Скажи повару, чтоб чего-нибудь домой поесть принес.”
Олег встал и направился к мраморной лестнице. Начальник охраны сделал знак остальным секьюрити, и они пошли следом.
Потом Семеныч подошел к стойке бара и крикнул куда-то в глубину: “Егор, сделай хозяину легкий ужин и отправь домой!”
Выйдя на дорогу, Олег направился к знакомому особнячку, видневшемуся между деревьями.
Дома он выпарился в сауне, побрился, а массажист быстро привел его в норму. Олег прошел в спальню, сел на кровать и взял с тумбочки фотографию в дорогой рамке. Рядом с ней уже лежал листок с адресом пансионата, заботливо положенный Семенычем, пока шеф проходил процедуры. Олег, посмотрел на фото и улыбнулся. Затем он нажал на тумбе кнопку селекторной радиосвязи и, по-мальчишески подмигнув портрету, скомандовал: “Семеныч! Готовь машину! Через двадцать минут выезжаем! И возьми «Ягуар». Она «Мерсы» не любит!”
Балашиха. март 2000 г.

Максим Горький

Макар Чудра

С моря дул влажный холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя, окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.

Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову и мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.

– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!

– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.

– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…

– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И всё работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.

– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.

– А я, вот смотри, в 58 лет столько видел, что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.

– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!

– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.

Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.

Макар подал мне трубку.

– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.

«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и всё, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то, наверно бы, крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!

Конец ознакомительного фрагмента.

С моря дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию
плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его
порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер,
раздувая пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо
отодвигаясь, открывала на миг слева - безграничную степь, справа -
бесконечное море и прямо против меня - фигуру Макара Чудры, старого цыгана,
- он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень,
обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой,
сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки,
выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза
куда-то через мою голову в мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со
мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов
ветра.
- Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и
надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай - вот и все!
- Жизнь? Иные люди? - продолжал он, скептически выслушав мое возражение
на его "Так и надо". - Эге! А тебе что до того? Разве ты сам - не жизнь?
Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты
кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
- Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей
счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо
учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что
есть, которые поглупее - те ничего не получают, и всякий сам учится...
- Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места
на земле вон сколько, - он широко повел рукой на степь. - И всь работают.
Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по
капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в
ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает,
как родился, - дураком.
- Что ж, - он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть,
не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная
понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб - как только
родился, всю жизнь раб, и все тут! Что он с собой может сделать? Только
удавиться, коли поумнеет немного.
- А я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел, что коли
написать все это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не
положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не
знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди - и все тут. Долго
не стой на одном месте - чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь
друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не
разлюбить ее. А задумаешься - разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со
мной это было. Эге! Было, сокол.
- В тюрьме я сидел, в Галичине. "Зачем я живу на свете?" - помыслил я со
скуки, - скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! - и взяла меня тоска за
сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто
скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не
надо. Живи, и все тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска
не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
- Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских.
Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в
божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе все, что попросишь у него. А
сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду
попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил,
что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь
обидела его милость. Тоже - учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по
десять раз в сутки.
Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и
тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка.
Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного
тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший - пела
ли она песню, говорила ли "здравствуй". На ее смуглом, матовом лице замерла
надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах
сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она
сама.
Макар подал мне трубку.
- Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила?
Нет? Хорошо! Так и надо - не верь девкам и держись от них дальше. Девке
целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее - и
умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно,
а порвать - нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут
всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой,
она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь,
скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, - век свой будешь
свободной птицей.
"Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и
Славония, и все, что кругом моря, знало его, - удалый был малый! Не было по
тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы
убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк
солдат поставь сторожить того коня - все равно Зобар на нем гарцевать
станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей
свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то наверно бы крепко
поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла - это уж как раз!
И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего
больше, и то недолго - поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и
возьми. У него не было заветного - нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал
его из груди, да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он
какой был, сокол!
Наш табор кочевал в то время по Буковине, - это годов десять назад тому.
Раз - ночью весенней - сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал
вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
Ты Нонку мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя -
много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может
быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку,
как свою душу, знает.
Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат,
старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как
в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку
сабля, как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях
драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, - важный был
господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: "Гей! Поцелуй,
кошель денег дам". А та отвернулась в сторону, да и только! "Прости, коли
обидел, взгляни хоть поласковей", - сразу сбавил спеси старый магнат и
бросил к ее ногам кошель - большой кошель, брат! А она его будто невзначай
пнула ногой в грязь, да и все тут.
- Эх, девка! - охнул он, да и плетью по коню - только пыль взвилась
тучей.
А на другой день снова явился. "Кто ее отец?" - громом гремит по табору.
Данило вышел. "Продай дочь, что хочешь возьми!" А Данило и скажи ему: "Это
только паны продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом
воевал и ничем не торгую!" Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас
сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и
пошли. День идем и два, смотрим - догнал! "Гей вы, говорит, перед богом и
вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я
сильно!" Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы
задумались.
- А ну-ка, дочь, говори! - сказал себе в усы Данило.
- Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? -
спросила нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.
- Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи - те
податливей. - И пошли мы вперед.
А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля
задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!
- Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим - музыка плывет по степи.
Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем
нам, мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить
уж не нужно было, или, коли жить, так - царями над всей землей, сокол!
Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая
к нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
- Эге, Зобар, да это ты! - крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко
Зобар!
Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а
улыбка - целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа
вместе с конем. Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами,
смеясь! Будь я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он
мне слово сказал или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!
Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою
душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком
ты и сам лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли
мало. Много хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы.
Так-то! А слушай-ка дальше.
Радда и говорит: "Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку
такую звонкую и чуткую?" А тот смеется: "Я сам делал! И сделал ее не из
дерева, а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее
сердца мною свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках
держать!"
Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не
зажгли его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож.
Но - не на ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: "А еще
говорили, что Зобар умен и ловок, - вот лгут люди!" - и пошла прочь.
- Эге, красавица, у тебя остры зубы! - сверкнул очами Лойко, слезая с
коня. - Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
- Просим гостя! - сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и
легли спать... Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана
тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.
Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся.
Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней
душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше
того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!
Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и
Зобар с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и
грамоту русскую и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить - век бы не
спал, слушал его! А играет - убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь
так играл! Проведет, бывало, по струнам смычком - и вздрогнет у тебя сердце,
проведет еще раз - и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать
и смеяться хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет
горько, просит помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит
небу сказки, печальные сказки. Плачет девушка, провожая добра молодца!
Добрый молодец кличет девицу в степь. И вдруг - гей! Громом гремит вольная,
живая песня, и само солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню!
Вот как, сокол!
Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом
ее. И коли бы тогда крикнул Лойко: "В ножи, товарищи!" - то и пошли бы мы
все в ножи, с кем указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили
его, крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы
только это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце
Зобара, то-то крепко! Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее
бездны смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно
становится. Уйдет ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка,
плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И
знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, становиться между ними
нельзя - изувечат. Так и шло дело.
Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и
просит Лойко: "Спой, Зобар, песенку, повесели душу!" Тот повел оком на
Радду, что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по
струнам. Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было!
И запел Лойко:

Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мои борзый конь,
Тверда моя рука!

Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул,
как заря, он.

Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мои!
Поскачем, что ль, вперед!?
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!

Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду
цедит:
- Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да - в лужу носом,
усы запачкаешь, смотри. - Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал
- стерпел парень и поет себе:

Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!

Это песня! - сказал Данило. - Никогда не слыхал такой песни; пусть из
меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!
Старый Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была
удалая Зобарова песня! Только Радде не понравилась.
- Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, - сказала
она, точно снегом в нас кинула.
- Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? - потянулся Данило к ней, а Зобар
бросил наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:
- Стой, Данило! Горячему коню - стальные удила! Отдай мне дочку в жены!
- Вот сказал речь! - усмехнулся Данило. - Да возьми, коли можешь!
- Добро! - молвил Лойко и говорит Радде: - Ну, девушка, послушай меня
немного, да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не
тронула моего сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж?
Чему быть, так то и будет, и... нет такого коня, на котором от самого себя
ускакать можно б было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим
отцом и всеми этими людьми. Но смотри, воле моей не перечь - я свободный
человек и буду жить так, как я хочу! - И подошел к ней, стиснув зубы,
сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, - вот, думаем, и надела
узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь
затылком - грох!..
Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула
ему ременное кнутовище за ноги, да и дернула к себе, - вот отчего упал
Лойко.
И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что
будет, а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у
него лопнет. А потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя.
Нур шепнул мне: "Смотри за ним!" И пополз я за Зобаром по степи в темноте
ночной. Так-то, сокол!"
Макар выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался
плотнее в шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и
ветра. Он, сурово и строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы
шевелились, и ветер трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб,
обожженный молнией, но все еще мощный, крепкий и гордый силой своей. Море
шепталось по-прежнему с берегом, и ветер все так же носил его шепот по
степи. Нонка уже не пела, а собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь
еще темней.
"Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и,
придя в балку к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце
кровью облилось от жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не
поможешь - верно?! То-то! Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется
- сидит.
И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и
далеко все видно.
Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело мне стало! "Эх, важно! - думаю, - удалая девка Радда!" Вот она
подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко,
разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку,
вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
- Брось! Голову разобью! - Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб
Зобару целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что
будет дальше?
- Слушай! - Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: - Я не убить
тебя пришла, а мириться, бросай нож! - Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи.
Дивно это было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а
оба такие хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я - и все тут.
- Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! - говорит Радда. Тот только
плечами повел, точно связанный по рукам и ногам.
- Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них
усы себе бы сбрил - моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти
я того. Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила.
Мало осталось на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не
любила, Лойко, а тебя люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю
больше, чем тебя. А без тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так
вот я хочу, чтоб ты был моим и душой и телом, слышишь? - Тот усмехнулся.
- Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
- А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим
будешь. Так не теряй же даром времени - впереди тебя ждут мои поцелуи да
ласки... крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты
свою удалую жизнь... и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не
зазвучат по степям больше - петь ты будешь любовные, нежные песни мне,
Радде... Так не теряй даром времени, - сказала я это, значит, ты завтра
покоришься мне как старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед
всем табором и поцелуешь правую руку мою - и тогда я буду твоей женой.
Вот чего захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в
старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган - никогда!
Ну-ка, сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не
выдумаешь!
Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь.
Дрогнула Радда, но не выдала себя.
- Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе.
Слышишь, Лойко?
- Слышу! Сделаю, - застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не
оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на
землю, рыдая и смеясь.
Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит
слушать, как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай
тут!..
Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили
подождать да посмотреть - что будет из этого. А было вот что. Когда
собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и
похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая,
сказал нам:
- Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел
места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только - и все тут!
Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше
меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги,
так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко
Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она
станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен
петь вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? - Он поднял
глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой
указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то
хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в ноги девке - пусть эта
девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
- Ну! - крикнула Радда Зобару.
- Эге, не торопись, успеешь, надоест еще... - засмеялся он. Точно сталь
зазвенела, - засмеялся.
- Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать,
такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую
же, - простите меня, братцы!
Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала
на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих
черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:
- Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. - да и умерла...
Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные,
дьявольская девка была!
- Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! - на всю степь
гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и
замер. Мы сняли шапки и стояли молча.
Что ты скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: "Надо связать
его!.." Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы,
и Нур знал это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож,
брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на
том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом
подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже
отцом был Радде старый солдат Данило!
- Вот так! - повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять
Радду.
А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и
открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко
Зобар. На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.
Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые
брови его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом
на землю и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут над чем плакать, сокол!
... Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди.
Может, и не загинешь даром. Вот и все, сокол!"
Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень.
Накрапывал дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за
другим к угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными
глазами, неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
- Гоп, гоп, эгой! - крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею
своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: - Спать пора! -
Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими
глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку
с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы
сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили
пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные
слезы...
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой
паре красавцев цыган - Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог
красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.

Какие черты ро­ман­ти­че­ско­го ви­де­ния мира нашли своё от­ра­же­ние в рас­суж­де­ни­ях Ма­ка­ра Чудры о жизни и че­ло­ве­ке?

С моря дул влаж­ный, хо­лод­ный ветер, раз­но­ся по степи за­дум­чи­вую ме­ло­дию плес­ка на­бе­гав­шей на берег волны и ше­ле­ста при­бреж­ных ку­стов. Из­ред­ка его по­ры­вы при­но­си­ли с собой смор­щен­ные, жёлтые ли­стья и бро­са­ли их в костёр, раз­ду­вая пламя; окру­жав­шая нас мгла осен­ней ночи вздра­ги­ва­ла и, пуг­ли­во ото­дви­га­ясь, от­кры­ва­ла на миг слева - без­гра­нич­ную степь, спра­ва - бес­ко­неч­ное море и прямо про­тив меня - фи­гу­ру Ма­ка­ра Чудры, ста­ро­го цы­га­на, - он сто­ро­жил коней сво­е­го та­бо­ра, рас­ки­ну­то­го шагах в пя­ти­де­ся­ти от нас.

Не об­ра­щая вни­ма­ния на то, что хо­лод­ные волны ветра, рас­пах­нув чек­мень, об­на­жи­ли его во­ло­са­тую грудь и без­жа­лост­но бьют её, он по­лу­ле­жал в кра­си­вой, силь­ной позе, лицом ко мне, ме­то­ди­че­ски по­тя­ги­вал из своей гро­мад­ной труб­ки, вы­пус­кал изо рта и носа гу­стые клубы дыма и, не­по­движ­но уста­вив глаза куда-то через мою го­ло­ву в мерт­во мол­чав­шую тем­но­ту степи, раз­го­ва­ри­вал со мной, не умол­кая и не делая ни од­но­го дви­же­ния к за­щи­те от рез­ких уда­ров ветра.

Так ты хо­дишь? Это хо­ро­шо! Ты слав­ную долю вы­брал себе, сокол. Так и надо: ходи и смот­ри, на­смот­рел­ся, ляг и уми­рай - вот и всё!

Жизнь? Иные люди? - про­дол­жал он, скеп­ти­че­ски вы­слу­шав моё воз­ра­же­ние на его «так и надо». - Эге! А тебе что до этого? Разве ты сам - не жизнь? Дру­гие люди живут без тебя и про­жи­вут без тебя. Разве ты ду­ма­ешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя ни­ко­му.

Учить­ся и учить, го­во­ришь ты? А ты мо­жешь на­учить­ся сде­лать людей счаст­ли­вы­ми? Нет, не мо­жешь. Ты по­се­дей сна­ча­ла, да и го­во­ри, что надо учить. Чему учить? Вся­кий знает, что ему нужно. Ко­то­рые умнее, те берут что есть, ко­то­рые по­глу­пее - те ни­че­го не по­лу­ча­ют, и вся­кий сам учит­ся...

Смеш­ные они, те твои люди. Сби­лись в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколь­ко,- он ши­ро­ко повёл рукой на степь. - И всё ра­бо­та­ют. Зачем? Кому? Никто не знает. Ви­дишь, как че­ло­век пашет, и ду­ма­ешь: вот он по капле с потом силы свои ис­то­чит на землю, а потом ляжет в неё и сгниёт в ней. Ни­че­го по нём не оста­нет­ся, ни­че­го он не видит с сво­е­го поля и уми­ра­ет, как ро­дил­ся, - ду­ра­ком.

Что ж, - он ро­дил­ся затем, что ли, чтоб по­ко­вы­рять землю, да и уме­реть, не успев даже мо­ги­лы са­мо­му себе вы­ко­вы­рять? Ве­до­ма ему воля? Ширь степ­ная по­нят­на? Говор мор­ской волны ве­се­лит ему серд­це? Он раб - как толь­ко ро­дил­ся, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сде­лать? Толь­ко уда­вить­ся, коли по­ум­не­ет не­мно­го.

А я, вот смот­ри, в пять­де­сят во­семь лет столь­ко видел, что коли на­пи­сать всё это на бу­ма­ге, так в ты­ся­чу таких торб, как у тебя, не по­ло­жишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не ска­жешь. Ты и не зна­ешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди - и всё тут. Долго не стой на одном месте - чего в нём? Вон как деень и ночь бе­га­ют, го­ня­ясь друг за дру­гом, во­круг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не раз­лю­бить её. А за­ду­ма­ешь­ся - раз­лю­бишь жизнь, это все­гда так бы­ва­ет. И со мной это было. Эге! Было, сокол.

Показать текст целиком

В своем раннем творчестве Горький ориентировался на влияния романтизма в своих произведениях. Романтическое видение мира отражено и в рассуждениях главного героя из рассказа «Макар Чудра». Как романтический герой, Макар Чудра рассуждает о свободе человека, которая выражается, по его мнению, в путешествии по земле. («Так нужно жить: иди, иди - и всё тут») Мотив одиночества, отрешенности людей друг от друга проскальзывает в его рассуждениях («Дру­гие люди живут без